БАХ И ЗАКАТ ЕВРОПЫ
БАХ И ЗАКАТ ЕВРОПЫ
(250 лет назад, 28 июля 1750 года, ушел из жизни
один из самых великих композиторов мира)
Сергей Федякин
ТРАГИЧЕСКАЯ СУДЬБА ХУДОЖНИКА. Мы уже
привыкли к этому, вспоминая русских поэтов (гибель
за гибелью), многочисленные "сумасшествия"
живописцев (Гойя, Ван Гог, Врубель…),
мучительную жизнь композиторов — "черный
человек", заказавший "Реквием"
Моцарту, глухой Бетховен, игравший
пианиссимо неслышными звуками, но
потрясавший слушателей своим "безумно-священным"
обликом… В жизни Баха не было внутренней
трагедии. Все легендарные события его жизни,
которые приходят на память, говорят об ином:
этот человек существовал внутри музыки как
великой мировой стихии. Вот он, мальчишка-сирота,
на воспитании строгого брата (по возрасту
годного в дядья). Вытаскивает ночами "запрещенные"
произведения современных музыкантов ("слишком
вольных в композиции") и переписывает при
тускловатом лунном свете. Вот он, юноша-музыкант,
получив четырехнедельный отпуск, едет из
Арнштадта в Любек, чтобы слушать
знаменитого органиста Дитриха Букстехуде,
и пропадает там целых четыре месяца, вызвав
гнев арнштадской консистории. Вон он,
зрелый мастер из Веймара, прибывает на
состязание с известным французским
импровизатором Маршаном. И после
предварительной "пробы инструмента"
знаменитый француз, услышав игру доселе
неизвестного ему соперника, тайком сбегает
из города. Наконец, Бах-старик, музыкант из
Лейпцига, представший пред взором
прусского короля Фридриха II и готовый
показать искусство импровизации по
заданной теме. Совершенство его
многоголосых фуг, сыгранных "с ходу",
говорило все о том же: Иоганн Себастьян Бах
дышал не только обычным земным воздухом.
Для его легких кислорода, азота и других "составных
частей" было недостаточно, нужны были и
"атомы" звуков, "молекулы"
звукосочетаний и тем.
Лишь одно событие в жизни Баха излучает
тот же "ужас неизбежного", которым веет
от судеб художников более позднего времени.
Ослепнув в последние годы, он однажды
прозреет. Но вновь увиденный свет оказался
зловещим знаком: за ним пришла смерть.
…Иногда кажется, что это жуткое прозрение
было не только следствием кровоизлияния.
Что оно не было новым обретением обычного
из человеческих органов чувств. Что Бах,
стоя одной ногой в могиле, вдруг угадал что-то
иное, запредельное. Увидел прошлое,
настоящее и будущее, слитые в одно
мгновенье. Почуял то "дыхание мировых
бездн", которое в свое время потрясет и
Державина, родившего за несколько дней до
своей кончины величайший и словно
недоговоренный акростих:
Река времен в своем
стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти
забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом
пожрется
И общей не уйдет судьбы.
Европа тоже имела "общую судьбу".
Когда Моцарт будет ошеломлен мотетами уже
всеми забытого Баха ("Что это?!"), в его
потрясении будет жить и другое чувство:
наше время такого уже не создаст. Когда
Бетховен произнесет: "Не ручей (Bach), но
море имя ему", — он выразит, в сущности, то
же самое. И когда романтики начнут
настоящее воскрешение музыки Баха, "старый
Себастьян" для них станет символом не
только величия нации, но и символом
великого и ушедшего прошлого.
В том восхищении, с каким начало
приниматься имя Баха в XIX в., было тайное
родство со снисходительной улыбкой одного
из его сыновей. Иоганн Христиан говорил об
отце с добродушием, но и с иронией: "Старый
парик". И в снисходительности одних, и в
восторге других жило все то же ощущение
границы: здесь "мы" — там Бах. И это "там",
даже когда слушатель мог ощутить его
величие, для послебаховского времени стало
"вещью в себе".
*
*
*
Как часто язык музыки опережает язык
философии! Многое из того, чего будут
добиваться философы, "преодолевающие"
Канта, было задолго до них сказано Бахом, но
в иной форме.
Имя Канта рядом с именем Баха
вспоминается как естественное "философское
дополнение". Не потому, что и Кант для
позднейших "немецких классиков" —
Фихте, Шеллинга, Гегеля и далее, до "младогегельянцев"
с "неокантианцами" — это тоже во
многом "старый парик". И не потому лишь,
что жизнь Канта с абсолютной точностью
соответствовала его творчеству (как и жизнь
Баха — свойство, столь часто встречаемое у
эллинов, и столь редкое для Нового времени).
Но главным образом потому, что они были
начисто лишены болезненного
индивидуализма, со временем поразившего
Европу и начавшего разлагать ее духовный
остов. Кант впитал в свои "Критики" всю
мировую философию, в сущности, родив лишь
вопрос, обращенный в будущее: "Что
доступно человеку и что лежит за пределами
его возможностей?" Любой ответ
последователей, "преодолевших"
антиномии Канта — все эти многочисленные
умозрительные "системы", в сущности,
оказались скрытым богоборчеством.
Мыслители готовы были объяснять мироздание,
примеряя на себя роль Творца, не чувствуя
даже, что кроят одежку не по своему росту.
Говоря о Вселенной, они тайком выстраивали
ее по своему человеческому образу и подобию.
Из сознания человека уходило чувство
своего места, заменяясь преувеличенным,
безответственным отношением к своим
возможностям. Единичная личность начинала
заполнять собой мироздание, заново "творить"
его, как "Я" у Фихте с легкостью из себя
выводило все огромное "не-Я"…
Сонатная форма потому столь ярко
воплотилась в послебаховские времена, что в
ней воплощалась идея личной судьбы. Человек
рождался (экспозиция), был "внутренне
противоречив" (контраст главной и
побочной темы, "я" и "не-я"), рос,
мужал, терпел бедствия, торжествовал победы
(разработка, где темы сталкивались,
боролись, могли измениться до
неузнаваемости) и, наконец, его жизнь
обретала смысл (заключительное проведение
тем).
Идея фуги — главная идея творчества Баха
— говорила совсем о другом ощущении жизни,
мироздания, Бога.
*
*
*
Контрапункт для Баха — это некое подобие
существования живой речи. Михаил Бахтин не
случайно свой знаменитый термин —
полифонический роман — позаимствовал из
теории музыки. Не случайно рядом с "полифонией"
он упоминал и "металингвистику",
которая должна изучать не "речь вообще",
но живую речь. Бах воплотил то же отношение
к миру, что (согласно Бахтину) Достоевский в
своих романах. Отдельный голос —
воплощение одиночного сознания.
Многоголосие — это равное участие разных
сознаний в общей жизненной драме. Бах учил:
когда тому или иному голосу нечего сказать,
композитор должен дать ему помолчать.
Каждое звучание — значимо, каждая тема,
мотив, а то и нота — это "оживание смыслов".
Как часто мы встречаем у него эту форму:
"фантазия и фуга", "токката и фуга",
"пассакалия и фуга", "прелюдия и фуга".
Переводя на язык философов — находим здесь
знакомую пару: "явление — сущность"
или, вспомнив Канта,: "вещь для нас" —
"вещь в себе". Сначала прелюдия (свободная
композиция) как "введение в предмет",
потом фуга (строгая музыкальная форма) "раскрывает"
его сущность.
Совершенство этой формы не может не
восхитить. Хорошей фуге всегда присуща
математическая точность. Бах эту "математику"
сумел наполнить живым дыханием.
В фуге нет трагических столкновений (как в
сонате), но есть "драма идей", и "диалогическое
начало" (о котором писал Бахтин)
пронизывает фугу от начала и до конца в
каждом ее "звене". Тема в одном голосе
рождает сходный ответ, но в другом голосе.
Ответу вторит, но по-своему —
противосложение. Проведения тем сменяются
интермедиями, за которыми опять следует
возврат к теме. И как часто интермедии
воплощают в себе нарастающую сложность (сначала
— простая секвенция, в следующий раз —
каноническая: второй голос подхватывает
мысль, произнесенную первым).
Стоит ли упоминать, что фуги могут быть не
только двух-, трех-, четырехголосными, но и
пяти, и шести?.. (И далее, где, впрочем,
композитор, дерзнувший на чрезмерную
множественность голосов, чаще всего теряет
путеводную нить: в полифоническом "звуковом
лесу" живет свой леший, умело водящий за
нос всякого, кто залез в дебри). Стоит ли
упоминать, что фуга может быть "двойной"
(с двумя темами), "тройной" (с тремя) и
далее — опять до самого непроходимого
звукового "бурелома"? Наконец, можно не
брать в расчет все метаморфозы темы,
которая может пойти вдруг медленнее или
быстрее, "зеркально" (головою вниз) или
в обратную сторону ("ракоход")… Но
нельзя умолчать о драматургической вершине
фуги. Стретта — вот апофеоз контрапункта,
когда тема не успевает дозвучать в одном
голосе, а уже зарождается в другом, бежит,
наступая себе на пятки. И с каждым разом все
больше голосов произносит — друг за другом,
как заклинание, — эту последовательность
звуков. И с каждым разом все быстрее второй
голос подхватывает произнесенное первым, а
третий — вторым. И когда в заключение тема
падает на басовый органный пункт, долгий
спор голосов приводит их к "озарению",
к единству, которое наступает во время
общей молитвы всех чад Христовых. Поскольку
фуга — это высшая форма "сосуществования"
отдельных "сознаний" (голосов),
взыскующих общей правды.
Бах не только предвосхитил "антиномии"
Канта, но и разрешил их в отличие от
философской немецкой классики единственно
достойным образом, хотя и жил на полвека
раньше кенигсбергского мыслителя. Еще в
добаховские времена музыканты чувствовали
мощь настоящей полифонии: из самой бледной
темы можно было сочинить по-настоящему
сильное произведение. Иоганн Себастьян Бах
знал как никто великую суть контрапункта.
Путь к истине — как фуга — "многоголос".
Истина не достигается в одиночестве, она —
вне единичного сознания, вне единичной
жизни (даже отшельник в чаянии истины —
воцерковлен). Фуга — музыкальная форма,
воплотившая идею Вселенской Церкви,
единство разноголосого человечества перед
Творцом.
*
*
*
Не каждая тема способна родить фугу. Она
не должна быть "криклива", "индивидуалистична".
Но она должна быть характерна, должна нести
в себе личностное начало. В сущности, идея
фуги, это та же идея соборности, только на
европейский лад.
Но кого из писавших фуги можно поставить
рядом с Бахом? В своей соборности он остался
в Европе одиноким. Ведь "искусство фуги"
— не в том, чтобы все это — многотемье,
многоголосие, "ракоходы" и проч. —
громоздилось одно на другое. Искусство фуги
— в умении все это разнообразие свести к
звуковому единству, к общему: "Осанна!",
чтобы каждый голос был на своем месте,
незаменим и только все голоса вместе могли
прийти к единой Истине.
Можно вспоминать полифонические
сочинения и предшественников Баха, и тех,
кто был после. Ре-минорная "Пассакалия"
Дитриха Букстехуде и мелодией баса, и "плетением"
голосов предвосхитила до-минорную "Пассакалию"
Иоганна Себастьяна. Как эта вещь
знаменитого Дитриха хороша сама по себе! И
сколь бледной предстает она, если пытаться
слушать ее после Баха. Сколь замечательные
фуги писали Моцарт и Бетховен. Рядом с Бахом
— они лишь ученики. Поразительно,
полифонист Бах высится надо всеми
композиторами мира не потому, что другие
были менее талантливы. Но потому, что те, кто
пришел после него, были в своем творчестве
более индивидуальны.
На границах творчества и Моцарта, и
Бетховена можно иногда спутать с Гайдном.
Но в высших проявлениях своего гения — они
неповторимы. В веке ХХ-м своеобразны не
только "первые", но и "вторые";
Лядов так же ни на кого не похож, как и
Скрябин, Рахманинов или Бриттен.
Бах скромен. Он похож на предшественников.
Если неподготовленного слушателя привести
в собор и заиграть на органе Пахельбеля или
Букстехуде, он сразу и по-своему решит
проблему авторства: "Бах". И будучи
скромным, всегда чувствуя себя пред оком
Творца, Иоганн Себастьян не боялся учиться,
— у итальянцев, у французов, у англичан,
рождая свои певучие "сицилианы", "французские"
и "английские" сюиты. Он мог
перелицевать для собственной радости
произведения Вивальди или написать фугу на
тему Корелли. В нем жила великая соборная
душа, готовая найти что-то для себя даже у
малых талантов. Эта соборность и принесла
ему вторую, вечную жизнь через столетие
после окончания первой. Будучи "со всеми"
он и стал понятен всем. Но в этой "европейской
соборности" он все-таки был неповторим.
Однажды Лорка через непереводимое слово
"дуэнде" (то, что на русском отчасти
можно передать словом "изюминка")
хотел показать, чем подлинное искусство
отличается от "искусства вообще". Он
вспомнил старуху-испанку, которой заводили
музыку "великих древних". Ни Вивальди,
ни Генделя она, знавшая лишь народную песню,
"не услышала". И вдруг просияла, когда
зазвучал Бах: "У него есть дуэнде!"
Только младшие современники Иоганна
Себастьяна могли слышать в нем одну лишь
"музыкальную математику". Только
измученные муштрой юные музыканты готовы
были ставить его инвенции рядом с этюдами
Черни. Только не вживаясь в Баха (как
Римский-Корсаков в ранние годы), можно было
услышать в нем "сочиняющую машину". Но
и "замученные теорией контрапункта"
музыканты вдруг улавливали "дуэнде",
чувствовали озаренность Баха.
"Я не понимал тогда, — вспоминал тот же
Римский-Корсаков, — что контрапункт был
поэтическим языком гениального
композитора, что укорять его за контрапункт
было бы так же неосновательно, как укорять
поэта за стих и рифму, которыми он якобы
стесняет себя, вместо того чтобы
употреблять свободную и непринужденную
прозу".
Молитва никогда не может быть подобна "свободной
и непринужденной прозе". Но как живое
начало в музыке Баха сочеталось не только с
изощренной "звуковой математикой", но
и с настойчивым символизмом — наверное,
навсегда останется его тайной.
*
*
*
То, что три бемоля или три диеза в ключе (тональности
Es-dur и A-dur) могли означать Святую Троицу, —
это было общее у Баха с современниками. То,
что числа в его музыке играют важную роль:
диктуют количество нот в теме или число
сюит в цикле (6 дней творения, 7 — как венец
творения, 12 апостолов, 14 — сумма порядковых
номеров букв ВАСН в немецком алфавите и т.д.)
— тоже особенность музыкального
сочинительства того времени. То, что
композитор в собственном произведении
пытается оставить свою "роспись" —
тоже не новость. Но именно у Баха его
фамилия идеально ложилась на музыку, каждой
букве (большая редкость!) соответствовал
звук: "В-А-С-Н", т.е. "си бемоль — ля —
до — си". Хроматизм этой темы вряд ли мог
не отразиться в баховском мелодизме. Не
случайно в его музыке такое обилие "добавочных"
диезов и бемолей. Не случайно именно Бах в
"Хроматической фантазии и фуге" создал,
в сущности, музыку XXI века. Но, что еще
невероятнее, — разве после этого можно
просто "отмахнуться" от этого "звукового
имяславия"? — в теме "ВАСН"
запечатлелся и главный христианский символ.
Любая мелодия того времени, идущая вниз,
вверх, снова вниз, несла на себе "крест"
(линия, проведенная между крайними звуками,
пересекалась с линией, соединяющей средние).
И сколько изумлений пережили исследователи,
каждый раз находя крест "ВАСН" в самом
значимом месте!
Вопреки недоверчивому к подобным
символам сознанию ХХ века — Бах
действительно "нес на себе крест".
Отсюда его строгость и неуступчивость в
главном: слыл за очень сурового эксперта в
органном деле, был неуживчив и даже "оскорбительно
горд" с начальством, не хотевшим вникать
в его творческую сверхзадачу. Отсюда же —
его скромность и отзывчивость в остальном (по
давним свидетельствам, когда это было в его
силах, всегда был готов оказать услугу).
Он не мог не ощущать на себе "крест
судьбы". В своем последнем прозрении он
мог увидеть и "крест истории": музыка
до Баха, музыка после.
*
*
*
"Море должно быть имя ему". По
некоторым свидетельствам, Бетховен сказал
не "море", но "океан". И "океан"
— звучит не только мощнее, но и точней.
Здесь — и глубина этой музыки и ее широта.
И.С. Бах писал для всех инструментов. Во
всех жанрах. "Обошел" только оперу.
Впрочем, если вспомнить, что оперы
Мусоргского получили жанровое определение:
"народная драма", то свои "религиозно-народные
драмы" — "Страсти по Матфею" и "Страсти
по Иоанну" (то, что сохранилось, вообще
"Страстей" было больше) — Бах тоже
написал.
Его музыка вышла из народно-религиозного
начала, из хорала. Через хоральные прелюдии
привела к величайшим и уже навсегда
непревзойденным произведениям для органа.
Через речевое, декламационное начало
привела к хоровым сочинениям: кантатам, "Страстям",
"Мессе" и — косвенно — ко всей
инструментальной музыке. Последний шаг мог
вести только в "сферы иные".Об "Искусстве
фуги" (которому суждено было остаться
незаконченной) одни говорят: здесь живой
трепет покидает музыку Баха, здесь
полифоническая виртуозность вытесняет "живую
жизнь". Другие спорят, для какого
инструмента готовилось столь необычное
произведение, все чаще соглашаясь со
странным мнением: "Искусство фуги" не
писалось ни для какого из всех известных
инструментов. Любое "земное" ее
исполнение — это лишь плоский чертеж
многомерного здания.
Некогда один музыкант — из тех, кому
предстояло участвовать в воскрешении имени
Баха, — изучал "Хорошо темперированный
клавир", помечая крестиками то, что ему
понравилось как "живая музыка", и с
удивлением замечая, что день ото дня
крестиков становится все больше. Чтобы "добраться"
до "Искусства фуги", нужно проделать
один и тот же путь не один, не десять и, может
быть, не одну сотню раз. "Искусство фуги"
— то "полифоническое существо",
которое доведено до кристаллического (потому
— с первого раза — вроде бы чрезмерно
холодного) совершенства. До того состояния,
когда и не видно света, и музыка кажется
опустившейся на мир немотою.
Но где светил погасших лик
Остановил для нас теченье…
— Так, словами Анненского, можно было бы
передать первое впечатление от этой не трех-,
но четырехмерной (т.е. над-временной) музыки.
Но — вживаясь в звуковое "четвертое
измерение" заключительного баховского
сочинения — нельзя не дойти и до
последующего ощущения мимолетного "возврата
из вечности к земному", точно выраженного
тем же Анненским:
Но где светил погасших лик
Остановил для нас теченье,
Там бесконечность — только миг,
Дробимый молнией мученья.
Миг, когда сжимается сердце, прерывается
дыхание. Миг перехода в "иные сферы".
Случайно ли, что предсмертное "Искусство
фуги" оборвалось, когда композитор ввел
свою тему: ВАСН? Или оно и вовсе не
обрывалось?
Последнее стихотворение Державина,
начальные буквы которого составили
загадочную фразу: "Руина чти…" —
заканчивается строкой: "И общей не уйдет
судьбы". Обрыв? Или уход "в другое
измерение", на тот самый Суд Божий, на
который и указует последнее слово?
"Искусство фуги", застывшее на "ВАСН",
где имя композитора слилось с общим крестом,
— разве не та же судьба, Суд Божий? Миг, "дробимый
молнией мученья", миг предсмертного
прозрения Баха.
*
*
*
Когда его спрашивали, как он достиг такого
полифонического совершенства, ответ
композитора был предельно скромен: "Пришлось
быть прилежным". Но в прилежании Баха
мало было "человеческого, только
человеческого". Писать лучше других он
мог бы и без "прилежания". Но в редкой
точности контрапункта Бах стремился
достичь той "музыки сфер", которую
пифагорейцы пытались уловить в движении
светил.
Что узнал Бах перед смертью, озаренной
этим неземным светом? Что "искусству фуги",
этой идее соборности на европейский лад,
приходит конец? Что само его творчество —
это и фокус, собравший лучи предшествующей
музыки, и тот никем уже не достижимый "источник
света", который озарит тревожное будущее
людей? Что религия (то, что буквально значит
— "связь", т.е. связь между людьми,
связь человека с мирозданием, с Творцом)
покидает тело Европы, оставляя вместо
живого чувства лишь мертвую оболочку? Что
"музыку сфер" уже не способно уловить
ухо европейца, оглушенного странным и
вполне земным грохотом?
…Прозревший Бах с ужасом смотрит в
будущее.
Религиозная сила, некогда поднявшая
Европу, стала гаснуть, распыляться, звучать
уже не в массах, а лишь в отдельных
личностях, которым предстояло нести свое
слово. С Моцартом и Бетховеном в музыку
войдет одинокая, трагическая судьба.
Кажется, еще раньше ее голос услышал
гениально одаренный и спившийся сын Баха,
Вильгельм Фридеман. Уже детей Иоганна
Себастьяна коснется наступающий "декаданс"
европейской культуры. Тот грандиозный "декаданс",
который еще породит гениев, но который со
временем выродится в масс-культуру конца ХХ
века.
Бах вслушивается в будущее, в "Руина чти…".
Слышит слова, обращенные к Западной Европе.
Слова другого великого полифониста, не в
музыке — в прозе, Федора Михайловича
Достоевского: "Дорогие там лежат
покойники"…
|